— Ещё как, Чарли! Ты так и не почуял, что стряслось с Гринвудом?
Я стал озираться по сторонам, пытаясь обонянием уловить тайну дома.
— Чарли, — голос Норы доносился издалека, с порога замка. — четыре года назад, — послышался слабый стон. — Четыре года назад: Гринвуд сгорел дотла.
Я бросился к выходу.
— Что?! — вскричал я.
— Сгорел. Четыре года назад. До основания, — сказала она.
Я отошёл на три шага назад, посмотрел на стены, окна.
— Нора, но вот же он, целёхонький!
— Нет, Чарли, это не Гринвуд.
Я потрогал серые камни, красные кирпичи, зелёный плющ. Провёл рукой по испанской резьбе на входной двери.
— Не может быть, — сказал я в ужасе.
— Может, — отозвалась Нора, — Всё новое, сверху донизу. Новое, Чарли. Новое. Новёхонькое.
— И ДВЕРЬ?
— Да, прислали в прошлом году из Мадрида.
— И мощёные дорожки?
— Да, камень добыли близ Дублина два года назад. А окна привезли их Уотерфорда весной.
Я вошёл в дом.
— А паркет?
— Отделан во Франции, прислали прошлой осенью.
— Ну: ну, а гобелен?
— Соткан недалеко от Парижа, а в апреле повесили.
— Но он же как две капли: Нора!
— Чтобы сделать копии с мраморных медальонов, я ездила в Грецию. Хрустальную ветрину тоже заказала, в Реймсе.
— А как же библиотека?!
— Все книги до единой переплетены и оттиснуты золотом заново и расставлены на такие же книжные полки. Одна библиотека мне влетела в сто тысяч фунтов.
— Как две капли, Нора, — воскликнул я. — Боже, как две капли.
Мы стояли в библиотеке. Я ткнул пальцем в серебрянный сигарный ящик флорентийской работы.
— Ну уж его-то вы наверняка вытащили из огня!
— Нет, нет. Я же художник. Я запомнила, как он выглядел, сделала эскиз, отвезла во Флоренцию. В июле подделка была готова.
— А Гейнсборо!?
— Присмотрись повнимательнее! Это Фритци сработал. Фритци, ну тот самый, махровый битник с Монмартра, помнишь, художник. Он заляпает краской холст, потом делает из него воздушного змея и запускает в небо, а ветер с дождём творят за него красоту. Потом он продаёт эту картину за сумасшедшую цену. Так вот, оказывается, Фритци в тайне поклоняется Гейнсборо. Он меня убъёт, если узнает, что я проболталась. Эти «Девы» написаны им по памяти. Здорово?
— Здорово, здорово! Боже мой, Нора, неужели всё это правда?
— Как бы мне хотелось, чтобы это было ложью. Ты, наверное, думаешь, я спятила? Ведь у тебя мелькнула такая мысль? Чарли, ты веришь в добро и зло? Я не верила. Я как-то сразу постарела, увяла. Мне стукнуло сорок. Эти сорок стукнули меня как локомотив. Ты знаешь, мне кажется замок сам себя уничтожил.
— Как ты сказала, сам?.. себя?
Она прошлась, заглядывая в комнаты, где уже начинали сгущаться сумеречные тени.
— Мне было восемнадцать, когда мне привалило богатство. Если мне напоминали о Стыде, я отвечала «Чепуха!». Если призывали к Совести, я кричала в ответ: «Чушь собачья!». Но в те годы чаша была пуста. С той поры много всяких помоев вылилось на меня, и вот, к своему ужасу, я обнаружила, что стою в этой чаше по уши в старой грязи. Теперь я знаю, что на свете есть и совесть и стыд.
Я ношу в себе память о тысяче молодых мужчин, Чарльз.
Они врезались в мою память и погребены в ней. Когда они уходили из моей жизни, Чарльз, мне казалось, они уходят навсегда. Это теперь я наверняка знаю, ни один из них не исчезал бесследно, от кого оставалась сладостная боль, от кого рана. Боже, как я упивалась этой болью, наслаждалась этими ранами. До чего ж мне было хорошо, когда меня терзали, мучили. Я думала, что время и путешествия исцелят меня, сотрут следы железных объятий. Но теперь я вижу — на мне сплошь чужие отпечатки. Чак, на мне живого места нет, я стала словно дактилоскопическая карта ФБР, я вся исперщена отпечатками пальцев, как египетский свиток значками. Сколько шикарных мужчин вонзались и перепахивали меня, и казалось, никогда не будет мне за это наказания. Так вот же оно. Я запятнала весь дом, осквернила его. Словно изрыгнутые из чрева подземки, мои друзья, которые не признавали ни стыда, ни совести, битком набивались в мой дом и массой потной плоти растекались, пожирали взасос, наслаждаясь воплями и мучениями своих жертв, крики рикошетом отскакивали от стен. Замок приступом брали убийцы, Чарльз, каждый приходил за тем, чтобы убивать своим коротким мечом одиночество другого. А что он приобретал? Лишь минутное вожделение, стоны.
Вряд ли в этом доме жил хоть один счастливый человек, теперь я понимаю это, Чарльз.
Хотя, конечно, видимость счастья была. Ещё бы, когда вокруг столько хохота, столько вина, в каждой постели человеческий бутерброд, и мясцо такое розовенькое, что так и подмывает цапнуть. И думаешь: «Расчудесно-то как! Вот это веселье!»
Но всё это ложь, Чарли, мы-то с тобой знаем, а дом глотал эту ложь и при мне, и при папе, и при дедушке, и до него: В доме всегда жилось весело, читай, кошмарно. Убийцы калечили в этих стенах друг друга лет двести, а то и больше. Все стены отсырели, дверные ручки липнут к пальцам. Лето на холсте у Гейнсборо увяло. А убийцы приходили и уходили, оставляя после себя одну только грязь да грязную память о себе. И всё это скапливалось в доме.
Что будет, если наглотаешься такой грязи, а, Чарли? Ведь стошнит?
Моя собственная жизнь как рвотное. Я подавилась своим прошлым.
Так же и с домом.
И вот однажды я, доведённая до отчаяния, под ярмом своих грехов, наконец услышала, как одно старое зло трётся о другое и шуршит в постелях на мансарде. И от случайной искры занялся весь дом. Сначала я услышала, как пожар хозяйничает в библиотеке и поглощает мои книги, потом послышалось, как огонь хлещет вина в подвале. Но я уже вылезла из окна и спускалась вниз по плющу. Мы собрались с прислугой на лужайке, позаимствовали из сторожки шампанское и бисквиты и устроили пикник на берегу озера.
Было четыре утра. Пожарные приехали из города к пяти, только для того, чтобы полюбоваться, как рушится кровля и фонтаны искр бьют выше неба и бледной луны. Мы угостили их шампанским и смотрели, как догорает Гринвуд. На рассвете здесь было пепелище…
Ему не оставалось ничего другого, как покончить с собой. А? Как ты думаешь, Чарли? Он столько натерпелся от моей родни и меня.
Мы стояли в холодном холле. Я наконец пришёл в себя.
— Да, Нора, пожалуй.
Мы зашли в библиотеку, Нора достала кипу чертежей и стопку тетрадей.
— И вот тогда, Чарли, я вдохновилась идеей: отстроить Гринвуд заново, собрать его по кусочкам, возродить птицу Феникс из пепла. И чтобы никто не прознал о его гибели, ни ты, ни кто другой в мире, пусть остаются в неведении. Слишком велика моя вина перед замком. Хорошо всё-таки быть богатой. Можно подкупить пожарников шампанским, а местную прессу — четырьмя ящиками джина. О том, что от Гринвуда остались одни головешки, знали только в округе, в радиусе мили. Будет ещё время поведать обо всём миру. А сейчас за работу! Я умчалась в Дублин к своему адвокату, у которого папа хранил чертежи замка. Мы просиживали с моим секретарём, месяцами разглядывая головоломки с греческими лампами и римской черепицей. Я закрывала глаза и припоминала дюйм за дюймом детали каждого гобелена, каждую каёмочку, интерьеры в стиле рококо с их завитушками, все-все бронзовые финтифлюшки, подставку для дров в камине, рисунок на щитках выключателей, вёдра для золы и дверные ручки. И когда был составлен список из тридцати тысяч наименований, я привезла сюда самолётом плотников из Эдинбурга, мастеров по укладке черепицы из Сиены, каменотёсов из Перуджи. Четыре года они стучали молотками, прибивали, укладывали облицовку. Дело двигалось, Чарли, а я тем временем бродила, слонялась по фабрике, что близ Парижа, и смотрела, как паучки ткут для меня ковры и гобелены. Гонялась за лисами в Уотерфорде, где для меня выдували стекло.
Я даже не знаю, Чарли, когда, кому ещё удавалось такое. Мы же построили всё как было. Говорят: «Забудь прошлое», «Пусть сгинет!». А я думала: нет, Гринвуд должен стоять как стоял. Только теперь у старого на вид Гринвуда будет одно преимущество, он будет поистине новым. Хорошее, доброе начало, думала я. Когда я восстанавливала Гринвуд, я жила тихо, не пускаясь ни в какие авантюры. Моё предприятие уже само по себе было авантюрой.